Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В лагере я научился радоваться красивой картинке в журнале, особенно там, где цветная печать была. Или тому, что в камеру забежала мышь, а не крыса, которых во дворе было полно.
Среди тюремщиков были и нормальные люди. На этапе я запомнил начальника конвоя, который сказал своим: «Он не для нас страшен — он для них страшен». И чувствовалось, что он совершенно сознательно при мне это произнес. Диссиденты же не стеснялись того, что делали, и с гордостью об этом говорили. Они где-то к этому с уважением относились. Но в лагере — там уже другая история, там надзирателей, как собак, на зэков натравливают.
Все равно во мне жило это детское чувство: «Вы не имеете права». Это несправедливо. Занимаясь «Хроникой», я обязательно штудировал кодексы и всякие комментарии, а параллельно занимался историей, чтобы отойти чуть в сторону от реальности.
Прав Даниэль, который говорит, что в человеке заложено некое диссидентское поведение. Недаром у многих на работе были конфликты с начальством. Как правило, люди не готовы были с чем-то мириться. Были у диссидентов и свои лидеры. Очень уважаемой фигурой был Владимир Константинович Буковский. В лидеры стремился Кронид Аркадьевич Любарский и говорил об этом прямо в своих мордовских лагерях. Для меня эталоном поведения в тюрьме был покойный нынче Егор Давыдов. Он был полная моя противоположность — с прекрасно поставленным басом, молчаливый, вызывающий уважение у окружающих его тюремщиков.
Наверное, среди диссидентов всякий считал себя отчасти лидером в своих микрогруппах, среди людей примыкающих, а не профессиональных диссидентов. Поэтому согласиться на то, чтобы рядом был настоящий лидер, — это было бы чересчур. Конечно, таким человеком — больше напоминающим некую икону диссидентства — был Андрей Дмитриевич Сахаров. Но внутри диссидентской среды все равно были протесты против его постоянного обращения к мелочам, ведь он не щадил своей репутации и часто действовал ей в ущерб.
…В 1983 году я уже жил в Эстонии, потому что в Москву меня не пускали. Меня в один час лишили прописки, уволили с работы, и было понятно, что это делается сознательно. И вот как-то раз я нелегально приехал в Москву, пришел в КГБ и спросил у постового: «Можно ли увидеться с Барановым?» Это был начальник пятого отдела идеологического управления, который занимался диссидентами. Он сначала спросил меня: «Чего вы от меня хотите-то?», а потом тут же предложил мне стать его консультантом, то есть стукачом. При этом он уточнил: «Вы не думайте, стукачей у нас достаточно, мне нужен именно консультант». В общем, я ответил: «Давайте», на что он тут же поставил мне условие — написать покаянное письмо. Я поинтересовался, какие еще есть варианты. И он предложил мне возможность уехать на Запад. «А если нет?» — снова полюбопытствовал я. «Тогда на Восток, на БАМ». И я серьезно поверил, что мне предлагают ехать на БАМ, но оказалось, что туда посылают по путевке от комсомола, а мне почти сорок лет было. То есть имелось в виду — либо на Восток, в тюрьму и ссылку, либо на Запад. В итоге я приехал в Тарту и написал как бы покаянное письмо на имя Андропова, но раскаяния в нем не было, скорее речь шла о том, что скоро наступят времена, когда каждый человек пригодится, так зачем же мне уезжать. В тартуском отделе КГБ после дня размышлений мне вернули мое письмо, и я понял, что придется уезжать. Чему был уже рад, потому что эта игра в кошки-мышки мне не нравилась.
Я ни в коем случае не одобряю того, что сделал, но, не пройдя через это, нельзя ничего понять, а тем более судить. И мне кажется, что диссидентская компания была довольно терпимой к падению другого. По крайней мере, отношение ко мне сильно не поменялось. А я в свою очередь жалею, что не продлил отношений с Петром Якиром, после того как он признал свою вину и дал показания.
Я довольно рано для себя сформулировал мысль, что Советский Союз долго не просуществует и вынужден будет распасться. У нас слишком большие территории, а человек не может уважать свою землю, пока она не станет именно его. Поэтому когда в декабре 1991 года все развалилось, для меня это не было неожиданностью и отношение мое не менялось. И когда я впервые вернулся в Россию в 1992 году, мне показалось, что люди стали свободнее и откровеннее. Чуть позже я, к сожалению, стал терять это чувство. Вокруг все стало больше напоминать именно те времена, из которых я уехал, особенно в учреждениях манера поведения, реакции людей были очень похожи.
Смысл диссидентского противостояния был не в том чтобы свергнуть советскую власть, так далеко я не заглядывал. Для меня мерой свободы был доступ к архивным источникам. Я не хочу преувеличивать значение диссидентского движения, я до конца еще не отрефлексировал. Но если бы сейчас все отмотать назад, лично я поступил бы точно так же, но поумнее. Молчать я бы все равно не смог.
Хрущевская оттепель раскачала общество. С одной стороны, у каждого появилась возможность узнать, а что же на самом деле вокруг происходит, попробовать это оценить. А с другой стороны, это ощущение, что ты ни на что не можешь повлиять, оно все равно оставалось.
К восьмому классу я уже отбился от школы. Она была мне в тягость, и я практически перестал учиться. Но потом одумался и поступил в строительный техникум. Окончил его и уехал работать в Новосибирск, где прожил три года. Там у меня случилось обострение туберкулеза, и мне сделали операцию. Я вернулся в Барнаул, куда отца еще во время войны эвакуировали вместе с заводом, где он работал. Еще у меня были две тетушки, которые жили в Крыму, я провел у них в Ялте все лето пятьдесят восьмого года и очень с ними подружился. Поэтому после операции они стали активно настаивать, чтобы я перебирался в Крым. Я так и сделал, переехал и утроился работать на мебельную фабрику в Алуште.
К этому времени стали появляться какие-то статьи о сталинских репрессиях, о лагерях. И хотя все это было опять фальшивое, общество все равно раскачивалось. Я уже много позже додумался почему. Наши советские пропагандисты время от времени проводили по всей стране разные кампании. Например, реформу русского языка. И вот страсти разгораются, кто за, кто против, а они в конце объявляют: никто всерьез не собирался ничего менять, пора кончать полемику. И люди, которые участвовали в таких кампаниях, их часто заносило дальше, в диссидентство, где они противостояли системе уже по более серьезным вопросам. А я смотрел на все это из своей далекой провинции и примерял все на себя. У меня в Москве жила одна из многих двоюродных сестер, Татьяна Ходорович. Это сыграло решающую роль. Она работала в Институте русского языка. От нее я знал и про эту реформу, и про Бродского, которого они активно защищали. В столице диссидентские страсти кипели уже вовсю. А я спокойно сидел в Крыму. Но через сестру у меня была возможность получать информацию и быть в курсе того, что происходит. На меня бурным потоком хлынул самиздат, я познакомился со всеми основными диссидентами. Я смотрел на этих людей и удивлялся, как они могут отважиться переступить эту черту.